КЛАССИКА - Ползунков

Индекс материала
Ползунков
Стр. 2
Стр. 3
Все страницы

                        Федор Михайлович Достоевский
                                 ПОЛЗУНКОВ

     Я начал всматриваться в этого человека. Даже в наружности его было
что-то такое особенное, что невольно заставляло вдруг, как бы вы рассеяны
ни были, пристально приковаться к нему взглядом и тотчас же разразиться
самым неумолкаемым смехом. Так и случилось со мною. Нужно заметить, что
глазки этого маленького господина были так подвижны - или, наконец, что он
сам, весь, до того поддавался магнетизму всякого взгляда, на него
устремленного, что почти инстинктом угадывал, что его наблюдают, тотчас же
оборачивался к своему наблюдателю и с беспокойством анализировал взгляд
его. От вечной подвижности, поворотливости он решительно походил на
жируэтку. Странное дело! Он как будто боялся насмешки, тогда как почти
добывал тем хлеб, что был всесветным шутом и с покорностию подставлял свою
голову под все щелчки, в нравственном смысле и даже в физическом, смотря по
тому, в какой находился компании. Добровольные шуты даже не жалки. Но я
тотчас заметил, что это странное создание, этот смешной человечек вовсе не
был шутом из профессии. В нем оставалось еще кое-что благородного. Его
беспокойство, его вечная болезненная боязнь за себя уже свидетельствовали в
пользу его. Мне казалось, что все его желание услужить происходило скорее
от доброго сердца, чем от материяльных выгод. Он с удовольствием позволял
засмеяться над собой во все горло и неприличнейшим образом, в глаза, но в
то же время - и я даю клятву в том - его сердце ныло и обливалось кровью от
мысли, что его слушатели так неблагородно-жестокосерды, что способны
смеяться не факту, а над ним, над всем существом его, над сердцем, головой,
над наружностию, над всею его плотью и кровью. Я уверен, что он чувствовал
в эту минуту всю глупость своего положения; но протест тотчас же умирал в
груди его, хотя непременно каждый раз зарождался великодушнейшим образом. Я
уверен, что все это происходило не иначе, как от доброго сердца, а вовсе не
от материяльной невыгоды быть прогнанным в толчки и не занять у кого-нибудь
денег: этот господин вечно занимал деньги, то есть просил в этой форме
милостыню, когда, погримасничав и достаточно насмешив на свой счет,
чувствовал, что имеет некоторым образом право занять. Но, боже мой! какой
это был заем! и с каким видом он делал этот заем! Я предположить не мог,
чтоб на таком маленьком пространстве, как сморщенное, угловатое лицо этого
человечка, могло поместиться в одно и то же время столько разнородных
гримас, столько странных разнохарактерных ощущений, столько самых
убийственных впечатлений. Чего-чего тут не было! - и стыд-то, и ложная
наглость, и досада с внезапной краской в лице, и гнев, и робость за
неудачу, и просьба о прощении, что смел утруждать, и сознание собственного
достоинства, и полнейшее сознание собственного ничтожества, - все это, как
молнии, проходило по лицу его. Целых шесть лет пробивался он таким образом
на божием свете и до сих пор не составил себе фигуры в интересную минуту
займа! Само собою разумеется, что очерстветь и заподличаться вконец он не
мог никогда. Сердце его было слишком подвижно, горячо! Я даже скажу более:
по моему мнению, это был честнейший и благороднейший человек в свете, но с
маленькою слабостию: сделать подлость по первому приказанию, добродушно и
бескорыстно, лишь бы угодить ближнему. Одним словом, это был, что
называется, человек-тряпка вполне. Всего смешнее было то, что он был одет
почти так же, как все, не хуже, не лучше, чисто, даже с некоторою
изысканностию и с поползновением на солидность и собственное достоинство.
Это равенство наружное и неравенство внутреннее, его беспокойство за себя и
в то же время беспрерывное самоумаление, - все это составляло
разительнейший контраст и достойно было смеху и жалости. Если б он был
уверен сердцем своим (что, несмотря на опыт, поминутно случалось с ним),
что все его слушатели были добрейшие в мире люди, которые смеются только
факту смешному, а не над его обреченною личностию, то он с удовольствием
снял бы фрак свой, надел его как-нибудь наизнанку и пошел бы в этом наряде,
другим в угоду, а себе в наслаждение, по улицам, лишь бы рассмешить своих
покровителей и доставить им всем удовольствие. Но до равенства он не мог
достигнуть никогда и ничем. Еще черта: чудак был самолюбив и порывами, если
только не предстояло опасности, даже великодушен. Нужно было видеть и
слышать, как он умел отделать, иногда не щадя себя, следовательно с риском,
почти с геройством, кого-нибудь из своих покровителей, уже донельзя его
разбесившего. Но это было минутами... Одним словом, он был мученик в полном
смысле слова, но самый бесполезнейший и, следовательно, самый комический
мученик.
     Между гостями поднялся общий спор. Вдруг я увидел, что чудак мой
вскакивает на стул и кричит что есть мочи, желая, чтоб ему одному дали
исключительно слово.
     - Слушайте, - шепнул мне хозяин. - Он рассказывает иногда
прелюбопытные вещи... Интересует он вас?
     Я кивнул головою и втеснился в толпу.
     Действительно, вид порядочно одетого господина, вскочившего на стул и
кричавшего всем голосом, возбудил общее внимание. Многие, кто не знали
чудака, переглядывались с недоумением, другие хохотали во все горло.
     - Я знаю Федосея Николаича! Я лучше всех должен знать Федосея
Николаича! - кричал чудак с своего возвышения. - Господа, позвольте
рассказать. Я хорошо расскажу про Федосея Николаича! Я знаю одну историю -
чудо!..
     - Расскажите, Осип Михайлыч, расскажите.
     - Рассказывай!!
     - Слушайте же...
     - Слушайте, слушайте!!!
     - Начинаю; но, господа, это история особенная...
     - Хорошо, хорошо!
     - Это история комическая.
     - Очень хорошо, превосходно, прекрасно, - к делу!
     - Это эпизод из собственной жизни вашего нижайшего...
     - Ну зачем же вы трудились объявлять, что она комичекая !
     - И даже немного трагическая!
     - А???!
     - Словом, та история, которая вам всем доставляет счастие слушать меня
теперь, господа, - та история, вследствие которой я попал в такую
интересную для меня компанию.
     - Без каламбуров!

     - Та история...
     - Словом, та история, - уж доканчивайте поскорее аполог, - та история,
которая чего-нибудь стоит, - примолвил сиплым голосом один белокурый
молодой господин с усами, запустив руку в карман своего сюртука и как будто
нечаянно вытащив оттуда кошелек вместо платка.
     - Та история, мои сударики, после которой я бы желал видеть многих из
вас на моем месте. И наконец, та история, вследствие которой я не женился!
     - Женился!.. жена!.. Ползунков хотел жениться!!
     - Признаюсь, я бы желал теперь видеть madame Ползункову!
     - Позвольте поинтересоваться, как звали прошедшую madame Ползункову, -
пищал один юноша, пробираясь к рассказчику .
     - Итак, первая глава, господа: то было ровно шесть лет тому, весной,
тридцать первого марта, - заметьте число, господа, - накануне...
     - Первого апреля! - закричал юноша в завитках.
     - Вы необыкновенно угадливы-с. Был вечер. Над уездным городом N.
сгущались сумерки, хотела выплыть луна... ну, и все там как следует. Вот-с,
в самые поздние сумерки, втихомолочку, и я выплыл из своей квартиренки, -
простившись с моей замкнутой покойницей бабушкой. Извините, господа, что я
употребляю такое модное выражение, слышанное мной в последний раз у Николай
Николаича. Но бабушка моя была вполне замкнутая: она была слепа, нема,
глуха, глупа, - все что угодно!.. Признаюсь, я был в трепете, я собирался
на великое дело; сердчишко во мне билось, как у котенка, когда его хватает
чья-нибудь костлявая лапа за шиворот.
     - Позвольте, monsieur Ползунков!
     - Чего требуете?
     - Рассказывайте проще; пожалуйста,не слишком старайтесь!
     - Слушаю-с, - проговорил немного смутившийся Осип Михайлыч . - Я вошел
в домик Федосея Николаича (благоприобретенный-c). Федосей Николаич, как
известно, не то чтобы сослуживец, но целый начальник. Обо мне доложили и
тотчас же ввели в кабинет. Как теперь вижу: совсем, совсем почти темная
комната, свечей не подают. Смотрю, входит Федосей Николаич. Так мы остаемся
с ним в темноте...
     - Что ж бы такое произошло между вами? - спросил один офицер.
     - А как вы полагаете-с? - спросил Ползунков, немедленно обращаясь, с
судорожно шевельнувшимся лицом, к юноше в завитках.
     - Итак, господа, тут произошло одно странное обстоятельство. То есть
странного тут не было ничего, а было, что называется, дело житейское, - я
просто-запросто вынул из кармана сверток бумаг, а он из своего сверток
бумажек, только государственными...
     - Ассигнациями?
     - Ассигнациями-с, и мы поменялись.
     - Бьюсь об заклад, что тут пахло взятками, - проговорил один солидно
одетый и выстриженный молодой господин.
     - Взятками-с! - подхватил Ползунков. - Эх!
          Пусть я буду либералом,
          Каких много видел я!
если вы тоже, как вам попадется служить в губернии, не погреете рук... на
родном очаге... Зане, сказал один литератор:
          И дым отечества нам сладок и приятен1
Мать, мать, господа, родная, родина-то наша, мы птенцы, так мы ее и
сосем!..
     Поднялся общий смех.
     - А только, поверите ли, господа, я никогда не брал взяток, - сказал
Ползунков, недоверчиво оглядывая все собрание.
     Гомерический, неумолкаемый смех всем залпом своим накрыл слова
Ползункова.
     - Право, так, господа...
     Но тут он остановился, продолжая оглядывать всех с каким-то странным
выражением лица. Может быть, - кто знает, - может быть, в эту минуту ему
вспало на ум, что он почестнее многих из всей этой честной компании...
Только серьезное выражение лица его не исчезало до самого окончания
всеобщей веселости.
     - Итак, - начал Ползунков, когда все поумолкли, - хотя я никогда не
брал взяток, но в этот раз грешен: положил в карман взятку... с
взяточника... То есть были кое-какие бумажки в руках моих, которые если б я
захотел послать кой-кому, так худо бы пришлось Федосею Николаичу.
     - Так, стало быть, он их выкупил?
     - Выкупил-с.
     - Много дал?
     - Дал столько, за сколько иной в наше время продал бы совесть свою,
всю, со всеми варьяциями-с... если бы только что-нибудь дали-с. Только меня
варом обдало, когда я положил в карман денежки. Право, я не знаю, как это
со мной всегда делается, господа, - но вот, ни жив ни мертв, губами шевелю,
ноги трясутся; ну, виноват, виноват, совсем виноват, в пух засовестился,
готов прощенья просить у Федосея Николаича...
     - Ну, что ж он, простил?
     - Да я не просил-с... я только так говорю, что так оно было тогда; у
меня, то есть, сердце горячее. Вижу, смотрит мне прямо в глаза:
     - Бога, говорит, вы не боитесь, Осип Михайлыч.
     Ну, что делать! Я этак развел из приличия руки, голову на сторону:
"Чем же, я говорю, бога не боюсь, Федосей Николаич?." Только уж так говорю,
из приличия... сам сквозь землю провалиться готов.
     - Быв так долго другом семейства нашего, быв, могу сказать, сыном, - и
кто знает, что небо предполагало, Осип Михайлыч! И вдруг что же, донос,
готовить донос, и вот теперь!.. Что после этого думать о людях, Осип
Михайлыч?
     Да ведь как, господа, как рацею читал! "Нет, говорит, вы мне скажите,
что после этого думать о людях, Осип Михайлыч?" Что, думаю, думать! Знаете,
и в горле заскребло, и голосенко дрожит, ну уж предчувствую свой скверный
норов и схватился за шляпу...
     - Куда ж вы, Осип Михайлыч? Неужели накануне такого дня... Неужели вы
и теперь злопамятствуете; чем я против вас согрешил?..
     - Федосей Николаич, говорю, Федосей Николаич!
     Ну, то есть растаял, господа, как мокрый сахар-медович, растаял. Куда!
и пакет, что в кармане лежит с государственными, и тот словно тоже кричит:
неблагодарный ты, разбойник, тать окаянный, - словно пять пудов в нем, так
тянет... (А если б и взаправду в нем пять пудов было!..)
     - Вижу, - говорит Федосей Николаич, - вижу ваше раскаяние ... вы,
знаете, завтра...
     - Марии Египетские-с...
     - Ну, не плачь, - говорит Федосей Николаич, - полно: согрешил и
покаялся! пойдем! Может быть, удастся мне возвратить говорит, вас опять на
путь истинный...Может быть, скромные пенаты мои (именно, помню, пенаты, так