КЛАССИКА - Машенька

Индекс материала
Машенька
Стр. 2
Стр. 3
Стр. 4
Стр. 5
Стр. 6
Стр. 7
Стр. 8
Стр. 9
Стр. 10
Стр. 11
Стр. 12
Стр. 13
Стр. 14
Стр. 15
Стр. 16
Все страницы

     Владимир Набоков. Машенька

                                   Посвящаю моей жене

                       ...Воспомня прежних лет романы,
                       Воспомня прежнюю любовь...

                                                  Пушкин

     I

     -- Лев  Глево...  Лев  Глебович? Ну и имя у вас, батенька,
язык вывихнуть можно...
     -- Можно,-- довольно холодно  подтвердил  Ганин,  стараясь
разглядеть  в  неожиданной  темноте лицо своего собеседника. Он
был раздражен дурацким положеньем, в которое они оба попали,  и
этим вынужденным разговором с чужим человеком,
     -- Я  неспроста  осведомился  о  вашем имени,-- беззаботно
продолжал голос,-- По моему мнению, всякое имя...
     -- Давайте, я опять нажму кнопку,-- прервал его Ганин.
     -- Нажимайте. Боюсь,  не  поможет.  Так  вот:  всякое  имя
обязывает. Лев и Глеб -- сложное, редкое соединение. Оно от вас
требует   сухости,   твердости,   оригинальности.  У  меня  имя
поскромнее;  а  жену  зовут  совсем  просто:   Мария.   Кстати,
позвольте  представиться: Алексей Иванович Алферов. Простите, я
вам, кажется, на ногу наступил...
     -- Очень приятно,--  сказал  Ганин,  нащупывая  в  темноте
руку, которая тыкалась ему в обшлаг.-- А как вы думаете, мы еще
тут долго проторчим? Пора бы что-нибудь предпринять. Черт...
     -- Сядем-ка  на  лавку  да  подождем,-- опять зазвучал над
самым его ухом бойкий и  докучливый  голос.--  Вчера,  когда  я
приехал,  мы  с вами столкнулись в коридоре. Вечером, слышу, за
стеной вы прокашлялись, и сразу по звуку кашля  решил:  земляк.
Скажите,  вы  давно  живете в этом пансионе? -- Давно. Спички у
вас есть? -- Нету. Не курю. А пансион грязноват,--  даром,  что
русский.  У  меня,  знаете,  большое  счастье:  жена  из России
приезжает. Четыре года,-- шутка ли сказать... Да-с. А теперь не
долго ждать. Нынче уже воскресенье.
     -- Тьма какая...-- проговорил Ганин и хрустнул пальцами.--
Интересно, который час...
     Алферов шумно вздохнул; хлынул теплый,  вялый  запашок  не
совсем  здорового,  пожилого  мужчины.  Есть  что-то грустное в
таком запашке.
     -- Значит,-- осталось шесть дней. Я так полагаю, что она в
субботу приедет. Вот я  вчера  письмо  от  нее  получил.  Очень
смешно она адрес написала. Жаль, что такая темень, а то показал
бы. Что вы там щупаете, голубчик? Эти оконца не открываются. --
Я  не  прочь  их  разбить,--  сказал  Ганин.  --  Бросьте,  Лев
Глебович; не сыграть ли нам лучше в какое-нибудь пти-жо? Я знаю
удивительные, сам их сочиняю. Задумайте, например, какое-нибудь
двухзначное число. Готово?
     -- Увольте,-- сказал Ганин и бухнул  раза  два  кулаком  в
стенку.
     -- Швейцар  давно почивает,-- всплыл голос Алферова,-- так
что и стучать бесполезно.
     -- Но согласитесь, что мы не  можем  всю  ночь  проторчать
здесь.
     -- Кажется,  придется.  А  не думаете ли вы, Лев Глебович,
что есть нечто символическое в нашей  встрече?  Будучи  еще  на
терра  фирма,  мы  друг  друга  не знали, да так случилось, что
вернулись домой в один и тот же час и вошли в  это  помещеньице
вместе.  Кстати  сказать,--  какой  тут пол тонкий! А под ним--
черный колодец. Так вот, я говорил: мы молча вошли сюда, еще не
зная друг друга,  молча  поплыли  вверх  и  вдруг  --  стоп.  И
наступила тьма.
     -- В  чем  же, собственно говоря, символ? -- хмуро спросил
Ганин.
     -- Да вот, в остановке, в неподвижности, в темноте этой. И
в ожиданьи.  Сегодня  за  обедом  этот,--  как  его...   старый
писатель...  да,  Подтягин...--  спорил  со мной о смысле нашей
эмигрантской жизни, нашего великого ожиданья. Вы сегодня тут не
обедали. Лев Глебович? -- Нет. Был за городом.
     -- Теперь --  весна.  Там,  должно  быть,  приятно.  Голос
Алферова  на  несколько  мгновений пропал и когда снова возник,
был неприятно  певуч,  оттого  что,  говоря,  Алферов  вероятно
улыбался:
     -- Вот  когда  жена  моя  приедет,  я  тоже с нею поеду за
город. Она обожает прогулки.  Мне  хозяйка  сказала,  что  ваша
комната к субботе освободится?
     -- Так точно,-- сухо ответил Ганин.
     -- Совсем уезжаете из Берлина?
     Ганин кивнул, забыв, что в темноте кивок не виден, Алферов
поерзал  на  лавке,  раза  два  вздохнул,  затем  стал  тихо  и
сахаристо посвистывать. Помолчит и снова начнет.  Прошло  минут
десять;  вдруг  наверху  что-то  щелкнуло.  -- Вот это лучше,--
усмехнулся Ганин. В тот же миг вспыхнула в потолке лампочка,  и
вся  загудевшая, поплывшая вверх клетка налилась желтым светом.
Алферов,  словно  проснувшись,  заморгал.  Он  был  в   старом,
балахонистом,   песочного   цвета   пальто,--   как  говорится,
демисезонном -- и в руке держал котелок. Светлые редкие  волосы
слегка     растрепались,     и     было     что-то    лубочное,
слащаво-евангельское в его чертах,-- в  золотистой  бородке,  в
повороте тощей шеи, с которой он стягивал пестренький шарф.
     Лифт   тряско   зацепился  за  порог  четвертой  площадки,
остановился.
     -- Чудеса,--  заулыбался  Алферов,  открыв  дверь...--   Я

думал,   кто-то  наверху  нас  поднял,  а  тут  никого  и  нет.
Пожалуйте, Лев Глебович; за вами.
     Но Ганин, поморщившись, легонько вытолкнул  его  и  затем,
выйдя  сам,  громыхнул  в  сердцах железной дверцей. Никогда он
раньше не бывал так раздражителен.
     -- Чудеса,-- повторял Алферов,--  поднялись,  а  никого  и
нет. Тоже, знаете,-- символ...

     II

     Пансион  был  русский  и притом неприятный. Неприятно было
главным образом то,  что  день-деньской  и  добрую  часть  ночи
слышны   были   поезда  городской  железной  дороги,  и  оттого
казалось, что весь дом медленно  едет  куда-то.  Прихожая,  где
висело темное зеркало с подставкой для перчаток и стоял дубовый
баул,  на  который  легко  было наскочить коленом, суживалась в
голый, очень тесный коридор. По бокам было  по  три  комнаты  с
крупными,  черными  цифрами,  наклеенными  на  дверях: это были
просто листочки, вырванные из старого календаря -- шесть первых
чисел апреля месяца. В комнате первоапрельской -- первая  дверь
налево -- жил теперь Алферов, в следующей -- Ганин, в третьей--
сама   хозяйка,   Лидия   Николаевна   Дорн,   вдова  немецкого
коммерсанта, лет двадцать тому назад привезшего ее из Сарепты и
умершего в позапрошлом году от воспаления мозга. В трех номерах
направо -- от четвертого  по  шестое  апреля  --  жили:  старый
российский  поэт  Антон Сергеевич Подтягин, Клара-- полногрудая
барышня с замечательными синевато-карими глазами,--  и  наконец
-- в  комнате  шестой, на сгибе коридора -- балетные танцовщики
Колин и Горноцветов,  оба  по-женски  смешливые,  худенькие,  с
припудренными  носами  и  мускулистыми  ляжками. В конце первой
части  коридора  была  столовая,  с   литографической   "Тайной
Вечерью"  на  стене  против двери и с рогатыми желтыми оленьими
черепами по другой стене, над пузатым буфетом, где  стояли  две
хрустальные  вазы, бывшие когда-то самыми чистыми предметами во
всей квартире, а теперь потускневшие от пушистой пыли. Дойдя до
столовой, коридор сворачивал  под  прямым  углом  направо:  там
дальше, в трагических и неблаговонных дебрях, находились кухня,
каморка  для  прислуги,  грязная  ванная  и туалетная келья, на
двери которой было два пунцовых нуля, лишенных  своих  законных
десятков,   с   которыми  они  составляли  некогда  два  разных
воскресных дня в настольном календаре господина  Дорна.  Спустя
месяц  после  его кончины, Лидия Николаевна, женщина маленькая,
глуховатая и не  без  странностей.  наняла  пустую  квартиру  и
обратила   ее  в  пансион,  выказав  при  этом  необыкновенную,
несколько жуткую изобретательность в смысле распределения  всех
тех   немногих   предметов  обихода,  которые  ей  достались  в
наследство. Столы, стулья, скрипучие шкафы и ухабистые  кушетки
разбрелись  по  комнатам,  которые  она  собралась  сдавать  и,
разлучившись таким  образом  друг  с  другом,  сразу  поблекли,
приняли  унылый  и нелепый вид, как кости разобранного скелета.
Письменный  стол  покойника,   дубовая   громада   с   железной
чернильницей  в  виде  жабы  и  с  глубоким,  как трюм, средним
ящиком, оказался в первом номере, где жил Алферов, а вертящийся
табурет, некогда приобретенный со столом этим вместе, сиротливо
отошел к танцорам, жившим в комнате шестой. Чета зеленых кресел
тоже разделилась: одно скучало у Ганина, в другом сиживала сама
хозяйка или ее старая такса,  черная,  толстая  сучка  с  седою
мордочкой  и  висячими ушами, бархатными на концах, как бахрома
бабочки. А на полке, в комнате у Клары, стояло  ради  украшения
несколько первых томов энциклопедии. меж тем как остальные тома
попали  к  Подтягину.  Кларе  достался и единственный приличный
умывальник с зеркалом и ящиками; в каждом же из других  номеров
был просто плотный поставец, и на нем жестяная чашка с таким же
кувшином. Но вот кровати пришлось прикупить, и это госпожа Дорн
сделала  скрепя  сердце, не потому что была скупа, а потому что
находила  какой-то  сладкий   азарт,   какую-то   хозяйственную
гордость в том, как распределяется вся ее прежняя обстановка, и
в данном случае ей досадно было, что нельзя распилить на нужное
количество  частей  двухспальную кровать, на которой ей, вдове,
слишком просторно было спать.  Комнаты  она  убирала  сама,  да
притом  кое-как,  стряпать же вовсе не умела и держала кухарку,
грозу  базара,  огромную  рыжую  бабищу,  которая  по  пятницам
надевала   малиновую   шляпу   и  катила  в  северные  кварталы
промышлять своею соблазнительной тучностью. Лидия Николаевна  в
кухню  входить боялась, да и вообще была тихая, пугливая особа.
Когда она, семеня тупыми ножками,  пробегала  по  коридору,  то
жильцам  казалось,  что  эта маленькая, седая, курносая женщина
вовсе не хозяйка, а так, просто, глупая  старушка,  попавшая  в
чужую квартиру. Она складывалась, как тряпичная кукла, когда по
утрам  быстро  собирала  щеткой  сор  из-под  мебели,-- и потом
исчезала в свою комнату, самую маленькую из всех, и там  читала
какие-то  потрепанные  немецкие  книжонки  или же просматривала
бумаги покойного мужа, в  которых  не  понимала  ни  аза.  Один
только  Подтягин  заходил  в  эту  комнату,  поглаживал  черную
ласковую таксу, пощипывал ей уши, бородавку на седой  мордочке,
пытался  заставить  собачку  подать  кривую  лапу и рассказывал
Лидии Николаевне о своей стариковской, мучительной болезни и  о
том,  что  он  уже давно, полгода, хлопочет о визе в Париж, где
живет его племянница, и  где  очень  дешевы  длинные  хрустящие
булки   и   красное   вино.  Старушка  кивала  головой,  иногда
расспрашивала его о других жильцах и в  особенности  о  Ганине,
который  ей  казался  вовсе  не похожим на всех русских молодых
людей, перебывавших у нее в пансионе. Ганин, прожив у  нее  три
месяца,  собирался  теперь съезжать, сказал даже, что освободит
комнату в эту субботу, но собирался он уже  несколько  раз,  да
все  откладывал,  перерешал. И Лидия Николаевна со слов старого
мягкого поэта знала, что у Ганина есть подруга. В том-то и была
вся штука.
     За последнее время он стал вял и угрюм. Еще так недавно он
умел, не хуже японского  акробата,  ходить  на  руках,  стройно
вскинув  ноги и двигаясь, подобно парусу, умел зубами поднимать
стул и рвать веревку на тугом бицепсе,  В  его  теле  постоянно
играл  огонь,--  желанье  перемахнуть  через  забор,  расшатать